Наш Край-Путешествуем по Украине

Мы ничего не продаем - мы предлагаем активный образ жизни!

  • Увеличить размер шрифта
  • Размер шрифта по умолчанию
  • Уменьшить размер шрифта
Главная Интересные факты - обзор прессы Голос из ада. Автор Вадим ПЕПА.

Голос из ада. Автор Вадим ПЕПА.

Вадим ПЕПА, заслуженный журналист Украины, лауреат Литературно-художественной премии имени И. Нечуя-Левицкого
Газета «День»
№14, пятница, 29 января


Творцы Голодомора боятся, чтобы эти записки (а может, они есть и у других?) не стали достоянием масс, не дошли до людей. А я хочу, чтобы эти строки пусть позже, но дошли до людей. Написаны они, может, и не гладко (не было времени у меня для выработки стиля), умные люди разберутся. Я не претендую на литературные лавры. Единственное, чего я хочу — это выступить свидетелем обвинения на будущем процессе. Даже лежа в могиле. Прошу своих детей, внуков и всех потомков ни при каких обстоятельствах не уничтожать эти записи, даже тогда, когда это будет связано с риском для жизни. Передавайте их из поколения в поколение, пусть они, как бутылка из затонувшего корабля, плывут по волнам лет, пока не дойдут до своего берега. И люди их найдут и узнают правду о нашей жизни. А узнав, пусть разобьют Цепи на пути своего прогресса. И тогда я их поздравлю из своего «Ниоткуда».

Михаил Михлик, 28/VI 1970 года

Каждая душа укоренена в вечность. Наш род сущий на просторах, где до сих пор этнические украинские земли, с первого появления на этой территории человека. Наша генная память хранит основы своей духовной сущности с начала мира. Определяющее, знаковое пронизывает все тысячелетия — эры, эпохи, века — вплоть до современности. Поэтому именно благодаря немеряному духовному достоянию за все времена своего развития украинский народ неодолим и неистребим.

 

Может быть, имеем право размышлять так: достижения разума общечеловеческого — это самовыражение природы. Или конкретно относительно земного шара — самовыражение земного мира. Так же и волеизъявление избранных провидением личностей какого-либо периода и при любых обстоятельствах является самовыражением народа. Это осуществляется ради его самосохранения, ради его спасения при опаснейших угрозах, в самые тяжелые времена.

 

И вот пример. Яркий. Убедительный. Считаю своей святой обязанностью приложить все силы до того, чтобы явить миру ум и совесть моего односельчанина Михаила Михлика. Оба мы — из коренных жителей Драбова, испокон века хлеборобов. Увидели свет на берегу реки Золотоношки, которая, по преданию, была когда-то даже судоходной, и в наши времена болотом стала. Теперь Драбов — поселок городского типа. Относится к Черкасской области, образованной в 1954 г. А испокон веку это была Полтавщина. Подросток Михаил Михлик не распрощался с жизнью в стократ более страшном, чем представленном Данте, аду Голодомора 1932 —1933 годов. Поборол смерть после тяжелого ранения в огневом смерче войны. Не упал духом, когда военные врачи ампутировали ногу. Не поддался отчаянию, вернувшись в разоренное родное село. Сумел самостоятельно освоить дело, для которого хватило сил и способностей, и неизменно работал бухгалтером в Сельхозтехнике.

А это ежедневно пешком из Слободы до Ульяновки. Где-то четыре километра только туда. А еще же и назад. На одной ноге и на протезе. В любую ненастную погоду. В пургу и гололедицу. В весеннее бездорожье, когда ногу не вытянуть из грязищи. Потому что ни о каком асфальте на сельских улицах тогда еще и не мечталось. А сколько горя он носил в себе и как оно пригибало его к земле, об этом узнавайте из написанного его рукой. Искренняя исповедь человека, чьи слова не только горьки и ужасны, но и прозорливы в выводах, поистине пророческие, приводится ниже. Прочитайте. Высказанное М. Михликом убедит каждого, не сомневаюсь, еще в одном. А именно. Те, кто обвиняет ныне действующего Президента в безосновательной постановке темы Голодомора, набрасываются хищно не на него, а на украинский народ, который пережил невиданную в мире трагедию, виновники которой безнаказанны. Их и теперь оправдывает бесчестная рать наследников человеконенавистнической идеологии, хотя она и потерпела крах.

Человек обречен был из последних физических сил бороться за существование. За благосостояние семьи. За светлое будущее детей. Не земная благотворность, а, вероятно, невидимая сила небесная не только не давала отупеть, а, наоборот, побуждала к более глубокому осмыслению пережитого, виденного-перевиденного. Как бы там ни было, а урывал время для познания. Трудно в это и поверить, но тепло его рук бережет каждая из где-то двух тысяч книг собранной им библиотеки.

А в конце июня 1970 года купил толстую общую тетрадь и написал на первой странице то, что дано в начале этой публикации в качестве эпиграфа. Выплеснулось из наболевшего сердца жгучее горе на двадцать пять страниц школьной тетради в клеточку. Жена, Полина Степановна, чуть ли не ломая в тревоге руки:

— Смотри, доберутся они до тебя. Будешь знать.

— Я и так знаю, — слышала в ответ.

По большому счету, намерение так поступить неизбежное и неотвратимое. Всегда, как указано и Т. Шевченко, найдется на благородное дело хотя бы один из тысяч свинопасов. И не остановится ни перед чем. Смело и отчаянно поднимется, выступит против несправедливости, неправды, зла. Благодаря таким и продолжается род человеческий. И не гибнет народ. Не исчезает бесследно, как обры (авары). Снова и снова воскресает со своей правдой.

Михаил Михлик умер 9-го апреля в 2006 г. Его старшая дочь Ольга в 2009 г. нашла в себе силы обнародовать отцовское завещание. Почему только теперь? Чтобы ответить, нужно знать, какая обстановка в низах, особенно в селах и небольших местечках, где молодежи меньше или совсем мало по сравнению с пожилыми или совсем старыми. Поскольку же мало молодых, то и свежие ветры не рассеивают застоялую старорежимную духоту. Бывшее самое злостное коммунистическое, которое как не знало, так и не знает ни стыда, ни срама, мертвой хваткой держится за свое. Готово вгрызаться по-зверски в любую новость, которая открывает окружающим глаза на злодеяния и указывает на тех, которые все это совершали без малейшего упрека совести. Выслуживались с низкой угодливостью. Опускались и ползали так, вроде бы какая-то невидимая люциферская сила осудила их на темноту и рабство. С холуйской усердностью проводили преступную линию партии. А что она — преступная, то это, несомненно, должны были понимать, так как нельзя было этого не понимать, не видеть.

Вот воспоминания Михаила Михлика.

Когда-то, еще до войны, мы с отцом, разговаривая о голоде 1933 года, пытались подсчитать, сколько на нашем углу Слободы, что в Драбове, умерло людей от голода — взрослых и детей. Переходя мысленно от хаты к хате, начиная с Дуниновки и кончая Кривой Греблей, а также по закоулкам, мы насчитали более 120 человек. Если брать в процентном отношении ко всей Украине, то это составляло бы больше трех миллионов человек. Следует прибавить, что наш Драбов еще не был в худшем положении по сравнению с другими селами. Голод был создан искусственно, умышленно, с политической целью. Никогда на Украине не было такого мора как в 1933-м году. Да и как ему быть на такой благодатной земле?! Если случался недород хлеба, то родило что-то другое. Люди не доедали, было трудно, но так не умирали.

Даже в 1921 голодном году у нас в селе никто от голода не умер. Как же это было сделано? Хотя мне было тогда 12 лет, но помню, как осенью в 1932 году по селу разъезжали так называемые красные обозы. Это несколько подвод с красным флагом впереди, на подводах — активисты из Комбеда, комсомольцы — все вооружены длинными железными щупами. Вот останавливается обоз у какого-либо двора, и толпа человек десять двигает в хату: «Хозяин, давай излишки!» — «И где же у меня те излишки. Вчера последнее отвез на станцию».

Тогда начинают искать, долбят клюшками дымоход, лежанку, пол в хате, лезут на чердак, под печь, вообще шныряют, где только можно. Вытряхивают из узелков, из сумок все те семена, что женщины оставляют для посева.

По хатам везде причитания, крик. Люди просят оставить хоть что-нибудь для детей. Те отвечают, что в колхозе дадут. Кто пробовал закапывать, когда находили, то отдавали под суд, у нас последний ячмень вымели из-под печи. Да и везде так же. Немногим удавалось что-либо скрыть. Зиму люди перебивались кое-как: пекли маторженики из картофельных лушпаек, варили фасоль, а к весне и этого стало не хватать. Появились пухлые, истощенные, как тени, люди, которые в поисках какой-либо еды едва передвигали ногами.

Началась смертность. Голодные умирали везде: в поле, на дороге, дома. На почве голода возникали разные антиморальные поступки: людоедство, грабеж, резня. Люди теряли свое подобие. Для тех, кто мог как-нибудь добраться на работу (какая уже там работа) выдавали талоны на затирку.

Дети паслись в калачиках и спорыше и там же их часто находили мертвыми. Ели рогозу, а позже — цвет акации. Для сбора и захоронения мертвых были выделены специальные люди (в нашем крае. — Ред.), за это им платили: трудодень и сколько-нибудь граммов хлеба за каждого заморенного. Детей, которые оставались сиротами, забирали в так называемые патронаты, и хоть их там подкармливали, смертность не прекращалась. Для кое-кого уже было поздно.

После первого укоса, где-то в июле, стали выдавать зерно и одновременно возникла новая вспышка смертности. Но это уже были последние, кто на голодный желудок дорвался до хлеба. Что тогда делалось: ели котов, собак, лягушек, дохлых коней. Кони тогда тоже очень падали, но почему — не могу объяснить.

Теперь о своей семье. Нас было пятеро: отец, мать, я и две сестры — Ольга и Дунька. Как уже я говорил, у нас тоже все вымели, остался только не найденным срезок (срезанная наполовину бочка. — Ред.) проса, да и тот украл, подкопавшись ночью, сосед Игорь. Так что мы на весну остались налегке. Мать пекла маторженики пополам с кормовой свеклой. А когда не стало и этого, стали печь маторженики из половы. От половы кололо в животе, а по телу словно насекомые жалили. И хоть каким бы я не был голодным, я от половяников отказывался. Уже стали опухать ноги. Каждому стало ясно, что еще немного — и мы пойдем следом за другими. Но нужно отдать должное матери. Какой бы она не была жадной ко всякому барахлу и тряпкам, а когда увидела беду, не посчиталась со своим приданным. Шелковые платки, ковры и другая одежда — все пошло за кувшины муки Карёзиновой жене. Это жена начальника ГПУ в районе. Тогда в районах существовали «тридцатки», а начальник ГПУ, конечно, входил в тридцатку. Тридцать семей в районе, которые получали все необходимое для жизни по закрытому распределителю, и того, что они получали, хватало не только для них, но и для того, чтобы выманить у голодного человека его последнюю одежду.

Вторым источником спасения был бычок. Обыкновенный бычок, который остался один из всего скота. Он, к счастью, оказался племенным. И вот его у нас выменял Великохуторский колхоз «Зірка» за кукурузу, картофель и просо. Сколько точно дали, не помню. Знаю, что мешков 3 или 4 снимали с телеги. Так мы выжили.

И хоть общая картина того страшного года полностью не сохранилась в памяти, представляю ее отдельные фрагменты. Главное, что интересно, что все те, кто ввязался в классовую борьбу на селе, организовывал колхозы, раскулачивал, занимался выкачкой хлеба, на кого опиралась советская власть, — все они в первую очередь стали жертвами голода. Все те, кто до хрипоты выступали на собраниях за колхозы: Артемы, Лопатенки, Чекопы, Йовхимки, Снитки, Морозы, Василинки — все первыми пошли на кладбище. Уже они не нужны были. Они сделали свое дело. Государство не включило их в тридцатку, оно просто забыло о них. А все это были бедняки от деда-прадеда, кто еще революцию помогал делать. Иван Васильевич Василенко (Осадчий, Бычок) перед смертью сказал такое: «Все говорили, что бедных не будет. Я и думал, где же они денутся? А теперь я знаю: они умрут от голода». Кулаков — тех намного меньше погибло, а особенно тех, кто был выслан. Йовхимок (Осадчий) — из 8 душ семьи осталось только двое. Причем, умерли здоровые, полноценные люди. Самому меньшему было 13 лет. Чекопов (Сергиенко) — из 5 душ семьи осталось двое. Петр Чекопов был мне товарищем. Утром у лабазов я с ним встретился, о чем-то говорили, а в обед его мать отвезла вместе с сестрой на кладбище. И до сих пор стоит перед глазами: полуденная жара, тележка, которую с трудом тянет обессилевшая женщина, а на тележке крест-накрест лежат двое: Петр и Галька, ножки вздрагивают от толчков тележки, и будто бы дети спят.

У Стадников (Козы) — из пяти душ осталась одна Козына Екатерина. Помню: весна, 4-й класс, учительница делает перекличку, нет Стадника, кто-то из учеников докладывает: «Вчера отвезли в яму». Еще: ранняя весна, скрипит под ногами, нас толпа школьников — идем в школу, вот и овражек, вдали лежит лошадь вверх ногами, около нее двое с топорами. Вот они идут навстречу нам, это старая Стадничка с дочерью, за плечами рядно, из которого выглядывает бедро дохлой лошади.

Старый Лопатенко — бедняк, активист. Он не только на собраниях драл горло за комунию, но и так среди мужиков рассказывал о какой-то трубе, что ее вроде бы должны установить, из которой вареники сами будут падать, и их только остается подхватывать ртом. Когда он умер от голода, то по недосмотру нижняя челюсть отвисла, и так он закостенел с открытым ртом. Как несли на кладбище, то все показывали на это, вспоминали трубу и говорили, что, очевидно, он при смерти увидел эту трубу и поэтому открыл рот.

Максим Перепелица — сосед, 22 года. Более здорового парня не было на нашей улице. В армии станковый пулемет «Максим» полностью в сборе сам носил на плечах. И вот он лежит на лаве, зашитый в дерюге. Полное, опухшее тело местами потрескалось — из него течет. Ждут подводы, которая подбирает мертвецов. Около него одна сестра. Вся семья разбрелась. Отец перед этим тоже умер от голода.

Старый Билан, чтобы самому выжить на тот нищий запас, который остался в семье, убил жену и дочь. Об этом мы узнали, придя в школу, и почти все побежали смотреть. О, лучше бы я того никогда не видел! У меня после того появилось психическое расстройство, которое длилось почти год.

Жену он убил сразу, а дочери перерезал сонную артерию, и она умирала 10 часов подряд. Обрызганные кровью стены и столы. В углу на печи — труп старой женщины, около нее куски окровавленного мяса. На краю печи головой вниз свисала дочь. Косы слиплись от крови. Дышит через рану на горле, кровь по краям раны пузырится, и вырывается страшный храп. По дому ходит высокий, бледный Билан и что-то шепчет. Зрителей немного: кроме нас, учеников, может, с десяток взрослых. Вот на каких наглядных пособиях мы воспитывались сызмальства.

Второй пример. Шестнадцатилетняя девушка, дочь Гузия Романа пошла на Гай к своей бабушке и там заночевала. В ту ночь в дом ворвалось трое бандитов. Старуху они сразу забросили в погреб, а о девушке не знали. Когда засветили свет и стали шнырять по дому, та проснулась. Она узнала бандитов, потому что это были свои, а бандиты узнали ее, и вот, чтобы устранить свидетеля, они стали душить девушку, запихивая ее собственные косы в горло, от чего она умерла. Чтобы убедиться, что она готова, бандиты прижигали спичкой на лбу и становились сапогами на ноги. Следы эти я видел, когда был на похоронах.

В газете «Соціалістична Драбівщина» за май 1933 года было такое сообщение. На Сокирной (теперь улица Ленина) судили мужа и жену, которые зарезали собственного ребенка и ели его мясо. Я не помню, сколько им дали, и разве это важно? Важно то, как строился социализм и до чего довели людей.

Размышляя о тех годах, меня интересует вот что: почему тогда не было никакого бунта, никаких выступлений, ни малейшего протеста? Знали же о гибели, а умирали молча, как овцы.

И второе: для чего это было сделано? Действительно ли была нехватка продовольствия, и чтобы удержать за собой организованный рабочий класс, решили пожертвовать неорганизованным крестьянством?

Или, может, просто захотели показать, что они ни перед чем не остановятся, испугать людей до такой степени, чтобы те шли за ними, выполняли их волю? Как это было потом на войне.

Я уже говорил, что голодные умирали на ходу повсюду. Была тогда сочинена и частушка: «Як в 33-му году мерли люди на ходу». Отец, который работал тогда полеводом в жатву, возвращаясь с работы, не раз рассказывал, что сегодня выкосили одного, а вчера двух — мужчину там или женщину, все — чужие люди, которые по пути забрели в рожь и там умерли. Находили чужих людей и на кладбищах. Трохимец, который работал тогда в Харькове, рассказывал, что перед домом ВЦВКа можно было видеть тысячи голодных людей, которые днями сидели на площади. Большая часть их здесь же умирала. Рано утром на площадь приезжали грузовики, трупы сбрасывали на машины и вывозили за город в один из оврагов.

Мы находили у себя много чужих людей, а наши где-то умерли, потому что многие ушли из села тогда, и по сей день ни слуха, ни духа о них. До сих пор помнит кое-кто, как на одном из нарядов председатель колхоза Демьян М. кричал: «Не давать ему гречневой половы на маторженики — он вчера не был на работе!» Вот как обеспечивали тогда тружеников полей. А при выкачке хлеба, когда забирали все под метелку, говорили, что колхоз — вот ваша надежда, а хлеб и не нужен.

Я пережил на своем веку четыре голодовки: родился в голодный 1921 год, потом 33-й, потом блокада Ленинграда. И наконец — 1947-й голодный год. Я не раз имел возможность наблюдать за психикой голодных людей и мог бы многое об этом рассказать, но я говорю о 1933-м годе и поэтому привожу два случая, которые относятся к этому году.

Около общественного колодца на выгоне — раздача затирки. Подходим с талонами, Федот Фурса обмеряет черпаком кому в кувшин, кому в миску. Кое-кто несет домой, а многие — едят здесь же. Одна девушка, внимательно глядя в свой кувшин, быстро работает ложкой. Тем, кто стоит в очереди, хорошо видно, как к кладбищу повернула подвода. На телеге три мертвеца — два больших и один малый в задке — чей-то ребенок. И сразу кто-то воскликнул: «Мотря, вон твоего отца повезли!» Девушка медленно подняла голову, с минуту смотрела вслед подводе, а потом опять взялась за свою затирку. Ни слезинки, ни стона, только тупой взгляд. Как все очень просто.

В одной из хат на лаве лежит покойник, руки сложены на груди, на глаза положены пятаки. Около него сидит несколько старых женщин. Не слышать ни плача, ни причитаний. Смерть стала обычным явлением. Только изредка кое-кто вздохнет. Ждут подводу, которая должна забрать его. Было это в обеденную пору и из амбара принесли затирку. Запах ее разнесся по дому. И мгновенно. О, чудо! Пятаки упали с глаз, и мертвец поднялся, сидя на лаве. «Где мой суп?» — слабо проговорил он. Никто не мог слова сказать в ответ, кое-кто крестился. Наконец кто-то из домашних пришел в себя. Быстро налили в миски затирки, и покойник стал есть. Опорожнив миску, он опять лег на лавку и умер уже по-настоящему.

Сбором и захоронением трупов на нашем краю занимался Грицко Р. Не знаю, заявил ли о своем желании он сам на это, поручили ли ему, но очень тщательно, просто усердно он относился к своей работе. За каждого захороненного ему писали трудодень и платили натурой — печеным хлебом. У него на учете были не только умершие, но и те, которые доживают. Это был его заработок, и он каждый день обходил тех, которые были кандидатами в «земельный отдел». Привожу диалог:

Г.: — Так ты еще живой?

К.: — Иди к черту. Не мучай меня.

Г.: —Ну, так лежи, я еще перед вечером наведаюсь.

А бывало, что Р. не хватало времени ждать. Как-то на базарной площади потеряла баба сознание. Когда бросились к ней, она была без каких-либо признаков жизни. Человек незнакомый, из чужого села. Известили Р., он появился. Бросив бабу на подводу, повез на кладбище. Но когда стал стягивать, баба пришла в сознание, увидела яму и поняла все.

— Сыночек, родненький, — начала умолять баба, — подожди немного. Я еще не умерла.

— Некогда мне ждать, — закричал тот, — вас много таких. Я за тебя, может, уже хлеб получил.

И он толкнул бабу в яму.

Не всегда собиратель пользовался телегой. Она была для взрослых. Из патроната, где умирало много детей, он их носил под мышкой — по двое.

Кто-то, читая мои записи, может не поверить. Ведь преступники не оставляли никаких следов. Нигде. Только свидетельство очевидцев. Но и их почти не осталось. Я — из последних. И когда я уйду из этого мира, то никто у нас уже не будет знать о самом страшном преступлении века, которое по своим размерам сравнимо с гитлеровскими концентрационными лагерями.

И вот интересно. Кровавое воскресенье 9-го января тоже было с жертвами. М. Горький и все передовые писатели подали тогда протест. Горькому это обошлось пребыванием в Петропавловской крепости. Почему же, когда заморили миллионы украинцев, причинив им самые нечеловеческие муки, никто нигде «ничичиркнул». Почему? И Горький тогда был жив. Не знал ли он об этом, побоялся ли? Кто мне скажет?

В Лисаченковской хате /раскулаченный/ был патронат. Туда отовсюду свозили детей. Это были сироты умерших от голода родителей. И сейчас стоит перед глазами: вот они рядком сидят на завалине, бледные, обрюзглые лица, уши светятся против солнца. Около ворот и во дворе негде ступить — следы поноса. Им варят суп, подслащенный сахаром, против опухания. Но это не помогало. Кое-кто был на такой стадии истощения, что усиленное питание только ускоряло смерть. И собиратель ежедневно, а то и по несколько раз в день выносил оттуда под мышкой маленькие трупики. Спокойно шел, ножки вздрагивали в такт ходьбы, а с неба светило солнце. У моей жены умерло от голода двое братьев — самый старший и самый младший, а она сама находилась в патронате там же в Лисаченковской хате.

P.S. В заключение еще раз скажу: вот какой настоящий голос украинского народа! Вот какое требование от его имени. И призыв к праведному суду над подлыми виновниками геноцида, умышленно спровоцированного для тотального истребления украинского крестьянства. Сколько же ждать суда и до каких пор наталкиваться на циничные отрицания неопровержимого? До каких пор будет достукиваться до наших сердец последняя дата записи в отчаянном обращении простого крестьянина Михаила Михайловича Михлика — 13/VІІ 1970 года?..

Украинский народ, остерегайся! Будь бдительным! Если не прозреешь, если не наберешься ума, внутренние ненавистники будут подтачивать, как шашель, твои духовные основы. Постоянно обессиливаемый, не сможешь отвечать достойно на внешние вызовы. Будешь страдать от унижения, от несправедливости, такой же беззащитный, как и в 1932—1933 гг., как и в 37-ом, как и в другие ужасные тяжелые времена.